— Ты отыскал двести тысяч на шубу, значит найдёшь и пятьдесят на собственных детей.
Она сделала паузу, позволяя словам проникнуть в воздух, стены, в его сознание.
— У тебя есть время до завтрашнего вечера. Если не найдёшь — иди грейся к маме под её новую шубу. Твои вещи будут ждать тебя в подъезде.
Она произнесла это тихо и чётко, и именно из-за этой сдержанности её слова звучали страшнее любого крика. Это не была угроза или условие для торга. Это стал протокол неизбежного исхода. Закончив, она выхватила телефон из его ослабевших пальцев, положила его на стол и, обойдя его словно безжизненный предмет, вышла из кухни. Она оставила его одного, стоять посреди комнаты, освещённой только экраном с фотографией счастливой матери в новой норковой шубе.
Андрей не сдвинулся с места. Он застыл посреди кухни, словно прибитый к полу невидимым гвоздём, а телефон в руке казался тяжелее камня. Ультиматум Тамары не походил на обычные женские обиды, которые можно загладить букетом цветов или ужином в ресторане. В её голосе отсутствовала истерика, которую он умел заглушить снисходительным «ну, не начинай». Это был сухой, безжизненный щелчок затвора, и он отчётливо осознал, что патрон уже в патроннике.
Первоначальный шок постепенно отступал, уступая место горячей, мутной волне возмущения. Кто она такая, чтобы ставить ему условия? В его собственном доме! Он, который трудится, тянет на себе всю семью, не вправе сделать подарок своей матери? Единственному человеку, который по-настоящему его понимает и ценит? Мысли метались в его голове, словно стая обезумевших птиц. Он не размышлял о том, где взять деньги. Он думал о том, насколько несправедливо и жестоко с ним поступили.
Он направился в гостиную. Тамара сидела в кресле, повернувшись к окну, и даже её затылок излучал ледяное отчуждение. Он остановился в нескольких шагах от неё, втягивая воздух для гневной речи, но слова застряли в горле. Спорить с этой холодной статуей было бессмысленно. Она не услышит. Она уже всё решила. Тогда он сделал привычное в таких ситуациях — достал телефон и набрал единственный номер, который для него был синонимом спасения и абсолютной правоты.
Тамара не повернула головы, но всё её тело напряглось, словно прислушиваясь. Она слышала, как он вполголоса, но отчётливо начал излагать свою версию событий.
— Да, мам… Нет, ты не представляешь, что она устроила… Из-за подарка, да… Говорит, что я тебя люблю больше, чем детей… Нет, просто так, без причины. Деньги ей нужны. Выставляет меня из дома, представляешь? Якобы на школу не хватает… Да я ей объяснял, что это ерунда, что можно и подешевле купить… Конечно, не понимает. Считает каждую копейку, которую я тебе даю…
Каждое его слово было ложью. Не большой, продуманной ложью, а мелкой, липкой, трусливой ложью человека, который выставляет себя жертвой, чтобы оправдать собственную низость. Он не упоминал сумму. Не говорил о шубе. Он превратил её справедливое требование, её боль за детей, в банальную женскую ревность и меркантильность. Тамара слушала, и холодный пепел внутри неё начал тлеть, разгораясь в тугую, белую точку неконтролируемой ярости. Он не просто врал. Он жаловался на неё своей матери, как провинившийся школьник, выпрашивая поддержку и право быть правым.
Закончив разговор, Андрей опустил телефон. На его лице появилась уверенность. Он получил индульгенцию. Теперь за его спиной стояла материнская поддержка, а это означало, что он вновь стал неуязвимым. Он сделал шаг к Тамаре.
— Я поговорил с мамой. Она считает, что ты перегибаешь палку. Что нельзя быть такой…
Он не успел договорить.
Тамара резко вскочила с кресла. Её движение было настолько стремительным, что он отшатнулся. Она развернулась, и впервые за вечер он увидел её глаза. В них не было холода. В них горел огонь. Не плачущий, не обиженный, а испепеляющий. Её голос, сорвавшийся с губ, ударил его, словно пощёчина.
— Ты же нашёл деньги, чтобы мамаше своей шубу купить, вот и на детей теперь тоже ищи! А иначе… А иначе пойдёшь жить к мамочке своей, раз она для тебя дороже твоей семьи!