После таких сцен у Марии порой опускались руки.
Однажды в феврале, после очередного семейного обеда, где Елена Викторовна успела трижды указать ей, как именно «приличные люди» режут хлеб, Мария вышла на лестничную площадку и остановилась у окна между этажами. Минут десять она стояла неподвижно. Чугунная батарея под подоконником обжигала бедро, из рассохшейся рамы тянуло сырой стужей. Мария прислонилась лбом к мутному стеклу и зажмурилась.
Слёз не было. Она будто давно забыла, как плакать.
Внизу хлопнула подъездная дверь. Кто-то из жильцов тяжело прошёл мимо с собакой, поводок звякнул о перила. Мария выпрямилась, машинально поправила свитер и вернулась в квартиру. Улыбнулась Анастасии, будто ничего не произошло. Собрала детей. Поехала домой.
И так повторялось снова и снова. Неделя за неделей. Год за годом.
Всё изменилось после того, как Елене Викторовне исполнилось шестьдесят девять.
Осенью она поскользнулась в ванной. Диагноз прозвучал сухо и страшно: перелом шейки бедра. Потом были операция, металлический штифт, больничная палата, где пахло хлоркой, лекарствами и переваренной капустой. За стеной тонко пищали аппараты. На исхудавших плечах Елены Викторовны топорщилась грубая казённая рубаха.
Ольга появилась только на третий день. Провела у кровати минут двадцать, расплакалась и почти сразу уехала.
— Я не могу на это смотреть, мне слишком тяжело, — объяснила она потом Виктору по телефону.
Больше в больницу она не приезжала.
Виктор заглядывал через день, но выдерживал рядом с матерью не больше получаса. Сидел на стуле у изголовья, растерянно чесал затылок и бормотал:
— Мам, ну как ты? Держись. Всё будет нормально, ты только… давай.
После этого он целовал Елену Викторовну в лоб и уходил. Уже в коридоре шаг его становился быстрее — Мария каждый раз это слышала.
Она приходила каждый день.
Не из нежности. Не из всепрощения. Просто потому, что кто-то должен был это делать. Поправить подушку. Вынести судно. Принести горячий бульон в термосе — именно тот, сваренный на куриных спинках, потому что магазинные Елена Викторовна презрительно называла «помоями».
В первый день свекровь лишь бросила на Марию короткий взгляд и отвернулась лицом к стене.
— Воды вам дать? — тихо спросила Мария.
Ответом была тишина.
— Сейчас принесу.
Она принесла стакан, помогла Елене Викторовне приподняться, поднесла воду к губам. Пальцы у свекрови были сухие, горячие, словно глина, пролежавшая целый день на солнце. Елена Викторовна выпила, не глядя на неё, и снова опустилась на подушку.
На пятые сутки она впервые заговорила.
— Переверни подушку. Жарко.
Мария молча сделала, как просили. Холодная сторона наволочки пахла больничной прачечной — хозяйственным мылом, крахмалом и чем-то казённым.
— Ольга не придёт? — спросила Елена Викторовна, не отрывая взгляда от потолка.
— Сказала, что постарается на выходных.
Свекровь плотно сжала губы и больше ничего не произнесла. Но когда Мария уже собиралась уходить, Елена Викторовна вдруг коснулась её руки. Не удержала, не сжала — только слегка задела кончиками пальцев. Так осторожно, будто хотела убедиться, что Мария настоящая.
И тут же отдёрнула ладонь, словно обожглась.
Через три недели Елену Викторовну выписали. Передвигаться она могла только с ходунками: медленно, вдоль стены, под неприятный скрежет алюминиевых ножек по паркету. Её квартира на Подольской сразу стала похожа на тесную клетку.
Ольга сначала позвонила и заявила, что заберёт мать к себе. Но её трёхкомнатная квартира и без того была забита громоздкой мебелью, кошками и застарелыми обидами на бывшего мужа. Спустя четыре дня телефон снова зазвонил.
— Я не выдерживаю, — сказала Ольга срывающимся голосом. — Она невозможная. Кричит, что я суп не так разогреваю.
Мария молчала, крутя на пальце обручальное кольцо.
— Отвези её обратно на Подольскую. Ты же ближе живёшь, тебе проще.
— Мне не проще, Ольга.
— Ну, Маш, пожалуйста. Я тебе заплачу.
Она, конечно, не заплатила. Мария этого и не ждала.
В тот же вечер Мария привезла в квартиру свекрови пакет с бельём и сменной одеждой. Постелила себе в гостиной на диване, поставила будильник на шесть утра. На кухне пахло пылью, старой заваркой и холодным линолеумом. Запаха капустного пирога там давно уже не было. Кран тихо подтекал — капля за каплей, ровно, настойчиво, почти как метроном. Под этот звук Мария и уснула.
Утром она сварила кашу.
Елена Викторовна сидела в кресле у окна, укутанная в шерстяной платок, и смотрела во двор. У мусорных баков голуби клевали размокшие куски хлеба.
— Овсянку есть не стану, — сказала она, даже не повернув головы.
— Это не овсянка. Пшённая. С тыквой.
Повисла пауза. Потом Елена Викторовна медленно обернулась. Её тёмные, запавшие после болезни глаза на миг потеплели.
— С тыквой можно.
Так началось первое утро. За ним пришло второе, третье, десятое. Мария приезжала после работы каждый день, а по выходным оставалась ночевать. Варила еду, стирала, помогала дойти до ванной. Растирала свекрови спину камфорным маслом, и этот резкий, аптечный запах въедался в кожу так крепко, что в библиотеке коллеги потом морщились, проходя мимо.
Виктор не спорил. К тому времени он вообще будто отдалился от семьи. Возвращался поздно, приносил на одежде чужие духи. Мария всё замечала, но молчала. Сил оставалось только на детей и на Елену Викторовну.
Странная была в этом горькая насмешка: женщина, которая двадцать лет портила ей почти каждое воскресенье, теперь полностью от неё зависела.
Елена Викторовна не стала ласковее. Не превратилась в благодарную больную. Она всё так же поджимала губы, если Мария солила суп «не так». Всё так же раздражённо бросала: «Оставь, я сама», хотя самостоятельно уже не могла даже подняться из кресла. И ни разу не сказала простого «спасибо».
Но что-то всё-таки сдвинулось.
К концу второго месяца Мария стояла у раковины и мыла посуду, когда из кресла неожиданно донёсся голос свекрови:
— У тебя руки маленькие. У моей матери такие были.
Мария замерла. Вода продолжала стекать по пальцам. Намыленная тарелка выскользнула и глухо стукнулась о край мойки.
— Моя мать тоже работала библиотекарем.
